– Но об этом спиритическом столике, – с деланной наивностью, точно ни о чем другом не думал, ответил Медведский и посмотрел на нее своими привлекательными, но злыми голубыми глазами. – Согласитесь, что без этой редкости гостиная потеряла бы три четверти своей прелести, – и он насмешливо указал на столик, на спиритов и теософов и презрительным взглядом пронзил спину Рогожского, которого он искренно ненавидел за то, что тот был мужем нравившейся ему женщины.
«А он и зол и не глуп, – подумала Марья Павловна, – и перехитрил меня. Ведь я только притворилась, что не хочу услышать комплимента, и у меня теперь должно быть глупое лицо. Сделаю вид, что поверила ему».
– Вы еретик, – погрозив ему пальчиком, сказала она. – Разве можно так непочтительно отзываться о священном столике?
«Нет, она в самом деле глупа и ненаходчива, – подумал Медведский. – В ней только и хорошего грудь да губы, да еще это чертовское пятнышко на щеке. И если она всегда так умело защищается, то хлопот с ней будет немного..».
В ответ он смело и откровенно посмотрел ей в глаза, и увидев, что она смутилась, окончательно решил, что она будет принадлежать ему. Малинин невольно видел и слышал все и несказанно страдал.
– А вы верите в столик, – игриво сказал Медведский, что означало: «Вы мне ужасно нравитесь, особенно пятнышко».
– Это допрос? – спросила она в том же тоне, и подумала: «Он мне чуточку нравится, но неприятно, что так дерзко смотрит на меня».
– Нет, Марья Павловна, не допрос, но явления потустороннего мира для меня проблематичны. – Что опять означало: «Я не в силах оторвать от тебя взгляда, хотя это грубо и неделикатно. Я не знаю, чем бы пожертвовал за право положить руку тебе на грудь. Но ты позволишь, скажи, что позволишь! Я пойму».
– Вы ужасный материалист, – ответила она, покачав несколько раз головой и подумала: «Роман, нет, нет, никогда. Никому не дам ни обнять, ни поцеловать себя. Мне приятна только охота на меня. Он славный, милый охотник, и мне хорошо с ним».
Их вибрирующие голоса были полны электричества. Невидимый ток соединил обоих на один коротенький, головокружительный миг. Они невольно наклонились друг к другу. Он заговорил тихо:
– Ну, конечно, я материалист, Марья Павловна, вы должны были догадаться об этом. И я все время стараюсь заполнить пропасть, лежащую…
– Какая пропасть, что вы болтаете, – чуть испугавшись, оборвала она его и осторожно отодвинулась, чувствуя, что его глаза гипнотизируют ее.
«Он необыкновенно самонадеян, но все-таки в нем есть что-то приятное и неотразимо привлекательное», – успела она подумать, и вдруг оглянулась. Ей показалось, что кто-то сказал: Маша! Глаза ее встретили пламенный взгляд Малинина.
«Какой несимпатичный, – подумала она, – кто это? Ах, вспомнила, Малинин! Зачем он так смотрит на меня? Но кто же это позвал меня?»
Медведский, сбоку глядя на нее, спрашивал себя: «Неужели это восхитительное существо спокойно раздевается при своем деревянном муже, ложится с ним в кровать?»
Он посмотрел на Рогожского и увидел, как тот поднялся и присел к помещику Раевскому, еще крепкому и стройному, как сосна, старику, ярому крепостнику, которого здесь не любили, но боялись и уважали.
«Этакая пирамида, – злился Медведский, – его пулей не пробьешь. Хорошо бы утянуть у него жену, да куда с ней денешься? Разве в Крым увезти? Да ведь надо на фронт ехать», – с неприятным чувством вспомнил он.
И Марья Павловна смотрела на мужа. По знакомому выражению на его лице она поняла, что он говорит «умные слова», и ей стало скучно. Она отвернулась, вдруг притихшая, потерявшая настроение и блеск.
Малинин, все рассматривавший альбом, порывисто обернулся и широко раскрыл глаза. Он ясно услышал свое имя, произнесенное ее голосом «Я с ума схожу, я галлюцинирую, – подумал он, – а может быть и позвала, не сама она, а ее душа. Я ведь все время говорю ей: „я ваш, я ваш“. Она услышала. Ее „я“ уже знает, что для меня весь мир – это она, что она мне дороже собственной души. О, как хорошо».
И он перестал смотреть на нее, но видел ее до последней черточки и радовался. Молодые люди и девицы, сидевшие вокруг него, наполняли гостиную милым шумом своих голосов и золотого смеха, и это так славно сливалось с его радостью. И молодая душа голосов и золотой смех, и радость в нем, и вообще все вместе было подобно тем картинам, которые он писал, картинам без формы, без линий, чистым, красочным грезам, душой Вечно Единого.
Рогожский возражал Раевскому. Тема его ни в какой степени не интересовала, но он мог о чем угодно говорить с весом и значительно, с побеждающей искренностью. Заложив за низко вырезанный жилет тяжелые пальцы своей левой руки, – он только с пальцами за жилеткой мог говорить, – Рогожский так закончил беседу:
– Да, уважаемый, это неизбежно, мы все взлетим на воздух, если добровольно не отдадим мужику земли. Вот погодите, что будет, когда он с войны вернется. И первыми будете взорваны вы, упрямцы. Времена Александра Второго прошли безвозвратно, а о революции найдется кому позаботиться. Не забудьте, что Россия уже сто лет раскачивается для прыжка. Сто лет! Запоздавшие революции самые свирепые.
– Ошибка была в том, что раскрепостили крестьян, – угрюмо и с недобрым огнем в глазах сказал Раевский. – Я бы их… раскрепостил!
– Поздно вспомнили, – рассмеялся Рогожский.
– Никогда не поздно. Дайте мне нынче власть, и я берусь в полгода снова их…
Он сделал красноречивый жест и так и остался со сжатым кулаком.
– Вот власти-то вам и не дадут, – снова рассмеялся Рогожский, – а если так, не стоит и горячиться.